Принятие ислама в IX–X веках многочисленными этническими группами тюрко-монголов, расширившее пространство дар ал-ислама на территорию Средней Азии, могло бы дать совсем иное направление всей истории Евразии — и, следовательно, отношениям между Европой и исламом, — если бы должным образом были использованы все возможности для обращения в ислам беспокойных индоевропейских и тюрко-монгольских народностей евразийской степи. Возможно, особая структура мусульманской общины-уммы и отсутствие у мусульман, как и у иудеев, полноценных церковных институтов и священников, стала одной из причин, по которой эти возможности оказались упущены. Другие народы, родственные сельджукам и караханидам, возможно, были готовы перейти в ислам. Мусульманское проникновение в эти области действительно возобновилось — но только во второй половине XIII века, сразу вслед за завоеваниями Чингисхана. Похоже, что по торговым путям ислам в самом начале X века проник во многие области средней Азии: так приняли ислам булгары в Великой Булгарии (Magna Bulgaria), располагавшейся в излучине Волги, и хазары, которые — по крайней мере, если говорить о правящей верхушке — сначала приняли иудаизм. Летопись русского монаха Нестора, созданная в XII веке, утверждает, что в 986 году мусульмане-болгары предстали перед Владимиром, киевским князем (тогда еще язычником), и предложили ему обратиться в ислам; однако князь не принял этого предложения, так как обрезание и воздержание от вина и свинины пришлись ему не по душе. Два года спустя Владимир (позже названный «Великим») сделал выбор в пользу греческого христианства, предложенного византийцами.
Мотивы такого выбора могут показаться примитивными, а рассказ о них летописца — наивным. Однако если отвлечься от его собственных представлений и взглядов читателей, которым эта летопись была адресована, то стоит задать себе вопрос:
Какие последствия имело бы для европейской истории возможное обращение Руси в ислам? Христианская Европа оказалась бы в тисках: в Средиземном море варяго-славянский флот сражался бы на стороне арабов, а не греков. У мусульман появился бы бастион на восточной границе Европы, и ислам мог бы распространиться в Скандинавии раньше, чем туда прибыли бы христианские миссионеры![9]
Вот еще одно доказательство того, что историю не только можно, но и нужно рассматривать в условном наклонении, со всеми возможными «если» и «но». Только так можно осознать реальную весомость свершившихся событий и их последствий — в сопоставлении с теми возможностями, которые в силу решений отдельных личностей и групп, исторических и географических условий и, наконец, разнообразных неуловимых обстоятельств были, в конце концов, отвергнуты.
Кризис и преобразование ислама. Запад
В Испании эмиру Абд ар-Рахману III (912–961), который возглавлял кордовское нео-омейядское государство в период его наивысшего расцвета и присвоил себе звание халифа, удалось расширить свою власть даже на часть западного Магриба. Кордова того времени насчитывала примерно триста тысяч жителей. До наших дней дошли свидетельства ее былого великолепия — внушительные руины королевского дворца Медина Азахара («Город цветов»). Он ослеплял своим мрамором, хрусталем, восхитительными мозаиками работы лучших византийских художников; ходили даже легенды о фонтане «живого серебра», то есть ртути, который поражал гостей искрами и каскадами света посреди сверкающего золотом зала.
Арабы и берберы по-настоящему никогда не смешивались друг с другом: представители арабской знати, считавшие себя единственными подлинными наследниками пророка, презирали африканских «выскочек». Однако довольно скоро началось смешение арабо-берберов, с одной стороны, и потомков кельтиберов, иберолатинян, готосвевов — с другой. Основное социальное различие сохранялось между мусульманами — потомками завоевателей и местными жителями, которые в разное время приняли ислам (так называемыми мувалладун), — и христианами, оставшимися верными своей религии, но перенявшие арабский язык и арабские обычаи, хотя при этом они часто не забывали и латынь или, лучше сказать, диалект, который из нее развился (их называли муста'риб) жителям Западной Европы они больше известны под названием, пришедшим из испанского языка, — мосарабы).
Вначале, благодаря Омейядам, испано-мусульманский мир усвоил основные черты великой сирийской культуры; однако со временем взяла верх аббасидская культура, пришедшая через посредство исламских правителей Магриба. Ее интеллектуальные сокровища очаровывали даже христиан-диммий: еще в IX веке Альваро Кордовский сетовал, что христианские ученые тратят время на имитацию арабских букв, а не на изучение Библии и сочинений Отцов Церкви.
Отношения между халифами Кордовы и «франками» севера Пиренеев были в целом неплохими. В 953 году халиф принял Иоанна, аббата Горце, посланника германского короля Оттона: король просил халифа помочь ему избавиться от сарацинских «гнезд» в Альпах. В ответ халиф отправил к королю, ставшему тем временем императором, мосарабского епископа Рецемунда, известного как человек, которому посвящено «Возмездие» («Antapodosis») кремонского епископа Лиутпранда.
После Абд ар-Рахмана III среди халифов больше не было правителей такого масштаба. Впрочем, добрую память оставил после себя Хакам II (961–976), который расширил и украсил Кордову. Ему выпало спорное (в политическом смысле) счастье: его министр и единомышленник был человеком столь энергичным, что фактически вытеснил его и продолжил его дело. Это был Мухаммед ибн Аби Амр, получивший за свои деяния имя ал-Мансур — «Победитель» («Альмансор» испанских хроник и эпической поэзии). Человек чистейшего арабского происхождения, ал-Мансур тридцать лет, с 978 по 1008 год, был визирем и фактическим хозяином Испании и Марокко: он вынудил христианское королевство Леон признать себя вассальным по отношению к Кордовскому халифату и в 997 году напал на святилище Сантьяго-де-Компостела. Однако после его смерти в халифском семействе начались настолько сильные династические распри, что единая до того мусульманская Испания распалась на дюжину эмиратов, часто враждующих между собой. Тем не менее эмиры пытались подражать меценатской деятельности халифов и часто продолжали ее, хотя и на более скромном уровне.
В западной Европе — по крайней мере до XII века — ничего или почти ничего не знали о населенных мусульманами землях к востоку от Иерусалима. Достаточно сказать, что Берта, маркиза Тосканская, написала багдадскому халифу ал-Муктафи в 906 году, так как лишь недавно и случайно (от пленников, захваченных на кораблях из Ифрикии) узнала о существовании мусульманского наследного правителя, более могущественного, чем аглабидский эмир Кайруана, с которым она поддерживала хорошие отношения (что, естественно, не исключало пиратских набегов).
В глазах европейцев, напротив, все более важную роль играли правители мелких испанских эмиратов. Одним из них был Муджахид, эмир Дении, который в самом начале XI века задумал и чуть было не реализовал обширный и последовательный политический проект, смысл которого заключался в установлении контроля над Балеарскими островами, Корсикой и Сардинией, то есть практически надо всем северо-западным Средиземноморьем от Валенсии до Тирренского моря. Муджахид с 1010 года укреплял свою власть, пользуясь кризисом халифата, и при поддержке нескольких морских командиров господствовал на Балеарах. Против этой угрозы объединились (вероятно, по призыву Папы Бенедикта VIII) Генуя и Пиза — два морских города, которым ранее довелось перенести немало нападений сарацин; после долгой и трудной войны 1015–1021 годов они сумели одержать победу над противником. Кампания пизанцев и генуэзцев против Муджахида — первый пример серьезного объединения христианских сил против общего мусульманского врага. На этом примере видно, что в XI веке в таких войнах уже присутствовал, явно или неявно, религиозный компонент. Заметим, что именно в это время начинается активная разработка религиозной догматики в таких монастырях, как, например, аббатство Клюни.
Со времен императора Константина в христианском мире религиозные мотивы обычно использовались в поддержку военных действий или для их оправдания (а иногда даже для придания им сакрального характера). В Византии термины «священное воинство» и «священная война» были общепринятыми в той мере, в какой считалось священным все, касавшееся императорской власти: борьба с язычниками и распространение христианской веры могли войти в военную риторику и символику. Однако византийская церковь воздерживалась от придания оружию и войне сакрального смысла. Совсем иначе повела себя римская церковь, которая оказалась перед необходимостью ассимилировать — и затем частично нейтрализовать, а частично свести на нет — нагруженные религиозно-мифическим содержанием древние военные традиции германских народов, с которыми те упорно не желали расставаться. При этом — особенно начиная с каролингской эпохи — все теснее становилась связь между высшим духовенством и властью, что вело к «милитаризации» ценностей и обычаев: яркий пример тому — римско-германская литургия благословения оружия и посвящения в рыцари, основа рыцарской этики и ритуалов. В таком контексте ярче проявлялась тенденция к превращению военных стычек христиан с мусульманами в эпизоды религиозного противостояния, в котором — основываясь на уже сложившихся умственных стереотипах — две религии выходили на своеобразный Божий суд, чтобы выяснить, какая из них сильнее и, следовательно, лучше. Важно подчеркнуть, что такие умонастроения поначалу скорее подразумевались, чем выражались открыто, и были распространены больше среди мирян, чем среди церковников, которые их терпели, но не более, поощряя лишь в очень редких случаях.